Творческий вечер Ольги Александровны Седаковой, Санкт-Петербург, Интерьерный театр, 2 марта 2005 г.

Часть II (ответы на записки), фрагменты стенограммы


Вопрос: «Многие православные церковные люди очень негативно относятся к поэме «Москва-Петушки» за ее пародийность по отношению к Евангелию и кощунство, за вульгарность и дурновкусие. Зная о Вашей дружбе Ерофеевым, хотелось бы услышать Ваше мнение об этой поэме».

О.А. Седакова: Вы знаете, я не стала бы судить так. Так сурово. И, естественно, это книга не для благочестивого читателя и включать её в учебники душеспасительного чтения, видимо, не нужно. Но не всё туда, вообще говоря, можно включать. Едва ли многие трагедии Шекспира туда можно включить. Для чего-то такие вещи нужны. Я могу быть свидетелем того, для чего нужна вот эта странная поэмка «Москва-Петушки».

О.А. СедаковаДля нас, прочитавших её еще в списках, это было необычайное событие, это был освобождающий голос. Вероятно сегодня это мало кто поймет. Хотя, я не думаю, что сегодняшние люди, в том числе церковные православные люди более свободны, чем были тогда мы. Венедикт Ерофеев, автор этой «вещицы», как он сам её называл, он заговорил совершенно свободным голосом, совершенно не считаясь с тем, что тогда было абсолютно невозможно близко произнести, что было запрещено. Могу сказать, что люди, те, кому давали почитать, даже боялись произнести название. Я помню, как Андрей Вознесенский мне позвонил и сказал: «Я прочел ваши «Лисички»», и я, радуясь собственной догадливости, говорю: «”Петушки”, вы имеете в виду?», в трубку. То есть, уже это было политически опасно – брать и читать эту книгу. Но не только в этом было освобождающее действие этой поэмы. Действительно, это было странно – после стольких поколений людей покоренных и забитых, согласившихся говорить всю чушь, которую их заставляют говорить. И всем нам приходилось это делать, хотя бы для того, чтобы получить образование. В университете надо было сдавать все эти дисциплины, идеологические. И все в этом как-то более-менее преуспели. Но Венечка оказался совершенно выпавшим из всего этого рабства, притворства, и об этих вещах заговорил так, как об этом нужно было сказать, и как потом, на свободе, все стали резвиться и насмехаться. Но попробовали бы они это сделать тогда.

Ну, и другая свобода – свобода человека, действительно, вышедшего из человеческого социума, как он говорит «со всей общественной лестницы», которому ничего на этой лестнице не нужно, он не собирается занимать на ней никаких мест. И дальше он говорит: «И снизу буду плевать на каждую ступеньку этой лестницы в отдельности». Пусть это не очень красивый жест, но, тем не менее, это было неожиданно. Кто такое смел сказать?

И вот, оставшись один, без всех этих подпорок, без всех расчетов и умыслов, о которых говорил в другом произведении… нет, в этом, что «расчет и умысел Бог не любит», он встречается с собой, с ангелами, которые его просят грубо не выражаться, и так далее. В общем, он оказывается одиноким человеком на краю… на краю существования, да. Потому, что кончается это сочинение, как легко догадаться, смертью автора. «Не приходил в сознание и больше не приду». Вот. Это была стилистическая свобода, свобода, которой не знал никто из тогдашних писателей, публиковавших свои вещи. Совершенно свободный стиль, переходящий пределы того, что считалось «приличным».

Да. История эта несчастная. Действительно, мы не можем сказать, что герой этой поэмы спасен. Мне приходилось писать, думать, именно вот об этом смысле «Москвы-Петушков», поскольку в ней есть явные, конечно, явные отсылки к Евангельскому повествованию. Я не назвала бы их кощунственными, но неожиданные в прочтении. Но явно то, что для него все эти ситуации важны, они входят, как это называется в его «экзистенциальную позицию». И она… я не скажу, что она производит на меня впечатление полного духовного благополучия, совсем нет. Просто здесь мы видим человека, который открыто выразил то, что видит он сам, что с ним происходит. Такой опыт я всегда считаю в духовном отношении положительным. Это лучше, чем выучить какую-нибудь стилистику и больше того, говорить, что теперь со мной все в порядке. Это трагическая судьба, больше похожая на гибель, чем на спасение. Но мне кажется, что она, скорее, поучительна. И для нашего поколения она была поучительна и освобождающа.

Вопрос: Как Вы относитесь к убежденным атеистам?

О.А. Седакова: Вы знаете, сама позиция атеизма… То есть, если следовать значению этого слова, атеист – это не воинствующий безбожник, а тот, кто не признает определенного теизма. И в этой позиции, мне кажется, она в своем замысле такая, спокойная. Как тут можно быть в чем-то убежденном? Вообще говоря, среди моих близких друзей есть люди самых разных убеждений. Конечно, нельзя сказать, что убеждения не важны. Конечно они важны, и с человеком твоих убеждений тебе, по крайней мере, не нужно все выяснять с самого начала. Но, тем не менее, в самом серьезном смысле дело не в убеждениях. В убеждениях нет последней реальности. Последняя реальность есть в жизни, и люди, называющие себя кем-то – атеистами или верующими – кто знает, кем они являются на самом деле. Больше, чем их слова, говорят, мне кажется, другие вещи. Да, я не стала бы никого, и никогда этого не делала, насильно уговаривать и вовлекать в свои убеждения.

Вопрос: Как сочетается в Вашем творчестве диалог и монолог?

О.А. Седакова: Надо сказать, монолог я вообще не люблю даже в форме бытовой жизни. Мне гораздо бывает интереснее разговаривать и слушать, чем самой произносить монологи. Мне всегда было интересно то, что про меня пишут, часто неожиданно. В одном исследовании, о моем лирическом «я» написали, что его нет. Потому что от лирического «я» поэта привыкли ожидать такого яркого персонажа, с сочно определенным характером, чувствами, и так далее. И что вначале автор исследования описывает процесс чтения – ей кажется, что лирических переживаний мало, пока не начинает понимать, приглядываться, и тогда видит, что чувств не мало, а их очень много, только они очень быстро меняются, и они соответствуют тому предмету, о котором идет речь. Меняются с большой скоростью, слово уподобляется тому предмету, о котором говорит поэт – о камне, там, или о воде. И, в конце концов, что это «я» - откликающееся «я». Не я «говорящая», а я «откликающаяся». И мне кажется, что по моему понятию, все эти споры о «личности», «безличности», что надо оставаться личностью в искусстве – всё это не существенно, потому что само понятие личности слишком грубое. Личностью считают именно активное выражение. Мне кажется, что в глубине личности как раз лежит отклик, а не первое слово – это и есть личность: как, каким образом этот отклик происходит в нас. Это и есть для меня, как ни странно неповторимость человека – скорее в том, на что он откликается, чем то, что он говорит. Потому что говорит он часто очень тривиальные вещи.