Материалы конференции
2006 го
да
(представлены в формате .htm)


Т. П. Тетеревлева
СТРАНЫ СЕВЕРНОЙ ЕВРОПЫ ГЛАЗАМИ РУССКИХ ПОСЛЕРЕВОЛЮЦИОННЫХ ЭМИГРАНТОВ

Исследования исторических связей и взаимодействия стран, народов, культур невозможны без изучения такого важного вопроса, как особенности этнокультурного взаимовосприятия. Изучение исторических аспектов образа "другого" в культуре, основанное на междисциплинарном подходе, становится актуальной проблемой для современной отечественной историографии. В данном контексте хотелось бы обратиться к тому периоду, когда массы россиян впервые в буквальном смысле столкнулись с иной культурой, оказавшись за пределами родины в результате социально-политических потрясений первой четверти ХХ века. В этой ситуации, как никогда прежде, переход через границу обозначал не просто пересечение неких пространственных или политических рубежей, но и столкновение с межкультурными барьерами, преодоление временной грани между историческими эпохами, которая необратимо разделила жизнь изгнанников.

Можно выделить несколько групп взаимозависимых факторов, которые повлияли на формирование образа "чужбины", и, в частности, стран Северной Европы, у российских пореволюционных эмигрантов:

1) исторические факторы, куда можно отнести как сами обстоятельства исхода, так и историческое развитие отношений между народами (особенно важны здесь т.н. "события-символы", выражающие обобщенное представление о характере исторического взаимодействия народов);

2) социально-политические факторы (сопоставление характера политического строя и политической традиции, тип государственной иммиграционной политики, скорость адаптационных процессов в эмигрантской среде);

3) культурные факторы (прежде существовавшие этнокультурные установки в отношении той или иной страны, представление о месте региона в социокультурном пространстве Русского Зарубежья, т.е. диаспоры в целом).

Обращаясь к первой группе факторов, необходимо сказать несколько слов об обстоятельствах формирования и численности сообществ русских пореволюционных эмигрантов в североевропейских странах.

Поток массовой российской эмиграции в страны Северной Европы берет свое начало еще в 1917 г. Ранее других стала складываться колония пореволюционных российских эмигрантов в Финляндии. Значительную часть ее составляли те, кто оказался в роли "невольных изгнанников", - служившие в войсках, в частных или правительственных учреждениях Великого княжества и оставшиеся после революции "без места и без родины", - а также петроградцы (многие из которых принадлежали к научной и творческой интеллигенции), имевшие дачи в приграничной полосе и решившие там переждать смутное время. В конце 1917 г. к ним стали прибавляться значительные группы офицеров и городских обывателей, бежавших из столицы от голода и репрессий.

Преобладание нелегальной эмиграции делает весьма сложным точное определение числа перешедших финскую границу. По некоторым сведениям, только за осень 1918 г. в Финляндию прибыло до 3000 русских, а к осени 1919 г. их количество достигло 5000 чел.1. Впрочем, эти цифры на порядок ниже тех, что приводятся в материалах "Комитета городского управления Петрограда в Финляндии" - от 15 до 20 тысяч чел. на 1919 г.2, а также данных американского Красного Креста. Наиболее распространенным способом эмиграции стал нелегальный переход границы3. Резкий всплеск эмиграции, связанный с подавлением Кронштадтского восстания, привел к увеличению численности эмигрантов до 31 тыс. чел., из которых 19 тыс. составляли русские (согласно сообщению представителя финского правительства на Женевской конференции международного Красного Креста в августе 1921 г.)4. После репатриации 3 тысяч участников Кронштадтского восстания, число русских эмигрантов существенно не менялось. Масштабы нелегальной эмиграции существенно снизились после принятия финскими властями в 1922 г. решения о высылке всех русских, нелегально перешедших границу. Согласно подсчетам частных организаций помощи беженцам, к концу двадцатых годов русских беженцев было около 10 тыс. чел5. По данным финского Центрального статистического бюро в 1936 г. в Финляндии проживало 6815 русских эмигрантов6.

Следует отметить, что даже после провозглашения независимости Финляндии, многие выезжавшие туда продолжали расценивать свой переезд как движение внутри российского государства7, на его окраины, что являлось естественной формой пассивного сопротивления новой власти. И в начале 1920-х гг. финские чиновники не без раздражения отмечали, что многие эмигранты по-прежнему воспринимают Финляндию как часть Российской империи. В Финляндии все российские военнослужащие, которые пересекали границу, немедленно обезоруживались и интернировались. Но даже весьма прохладный прием беженцев не мог сломить представления о Финляндии как о спокойном и безопасном убежище.

В воспоминаниях петроградцев, нелегально бежавших в Финляндию в 1919 - начале 1920-х гг., наиболее часто встречаемыми характеристиками Финляндии являются: "чистота", "сытость", "доброжелательность", "спокойное довольство". Это очевидно, если сопоставить впечатления беженцев и воспоминания тех русских, которые жили в Финляндии и до революции и отмечали несомненное ухудшение и своего положения, и отношения к ним. Беженцы из Петрограда особенно остро ощущали пересечение не столько пространственных (политических) рубежей, сколько временных и культурных границ, разделяющих новую и прежнюю жизнь, революционную Россию и спокойную Европу:

"Сперва у меня было полное отталкивание от всего этого прекрасного общества; казалось, вблизи от Петрограда, живущего в темноте, грязи, холоде, в полном отчаянии, существует так близко этот громадный, чистый, отполированный дом, где уже "бывшие люди", уже только часть бесформенной эмигрантской массы - живут, вкусно едят, отлично одеты, танцуют новые, совсем в России еще неизвестные танцы под синкопированную музыку…"8

В Швеции и Норвегии сообщества российских эмигрантов начали формироваться несколько позднее, чем в Финляндии. По подсчетам международных организаций, на январь 1920 г. в Швеции и Норвегии проживало около 1500 эмигрантов из России9. Что касается географического размещения русских эмигрантов в Норвегии, то большая их часть проживала в столице и близлежащих районах, а также на севере страны (в Финмарке). Большинство выходцев из России, обосновавшихся в Швеции, расселились на юге и в центральной части страны - городах Стокгольме (около 200 человек), Уппсале, Гетеборге, Мальмё и их окрестностях10.

Основной поток российских эмигрантов в Норвегию проходил через северную границу России. Наибольший рост численности эмигрантов в Норвегии обусловило прибытие беженцев Северной области в феврале 1920 г. Согласно данным американского Красного Креста, их число составило 1250 чел. (по сведениям норвежского статистического бюро - 1411 чел.)11. Генерал Е.К. Миллер в телеграмме С.Д. Сазонову в Париж 25 февраля 1920 г. указывал, что с ним отбыло из Архангельска примерно 800 пассажиров, а в письме Н.В. Чайковскому от 4 марта он сообщал, что с ним находится 200 сухопутных и около 100 морских офицеров, около 50 солдат, 40 матросов, 66 военных и гражданских чиновников, 7 врачей, 100 женщин и 60 детей (из них 29 в возрасте до 5 лет)12.

По прибытию кораблей в Тромсе 27 февраля 1920 г. было объявлено, что беженцы приняты на попечение норвежского правительства. 40 раненых и больных были отправлены в госпиталь. С.Ц. Добровольский в воспоминаниях так рисует картину пребывания беженцев в Тромсе:

"Все высаженные на берег были расположены в отличных помещениях, кормили их великолепно, детей засыпали фруктами и сладостями, и всех снабдили двумя, тремя комплектами белья и одежды. /…/ На вечернем богослужении в местной церкви пастор произнес проповедь на тему: "Вера без дел мертва есть", призывая жертвовать для русских беженцев. Всюду в магазинах и лавках нас встречали особо приветливо, делая нам громадные скидки и иногда отказываясь от принятия денег"13.

Показательно, что такой прием не совпадал с заочными представлениями беженцев Северной области о Норвегии. Будучи в большинстве своем выходцами из центральных и Северо-Западных губерний России, которые прибыли в Архангельск в основном для участия антибольшевистском движении, они, в отличие от коренных жителей Русского Севера, имели весьма обобщенное и приблизительное представление о Норвегии как о "суровом крае", известном своими левыми настроениями. Одна из беженок вспоминала:

"Когда, после семидневного мучительного путешествия в ужасных условиях, мы начали подходить к берегами Норвегии, мы совершенно не были уверены в приеме, ожидающем нам, т.к. говорили, что вся северная Норвегия большевистская, и вряд ли нас дружелюбно примут. Но уже подходя к Hammerfest'у, мы должны были убедиться, что если в Норвегии 90 процентов большевиков, как нам сказали власти в Tromsц, то они ничего общего не имеют с нашими. Сейчас же выехала депутация из представителей города, прося сделать им честь, принять гостеприимство… Привезли апельсинов, шоколаду, гору хлеба и селедок. /…/

Но что особенно рисует норвежцев как истинных христиан, это то, что местная рабочая партия, состоящая, конечно, в большинстве своем из большевиков, вынесла резолюцию - принять участие в приеме русских беженцев".14

Несколько сложнее дело обстояло со Швецией. С начала 1918 г. растет выезд в Швецию бывших жителей Петрограда и губернии, среди них было немало представителей высшей аристократии. При этом в психологическом отношении Швеция оставалась для многих эмигрантов более далекой и чуждой страной, чем соседние Норвегия и Финляндия. В эмигрантских воспоминаниях Ирины Еленевской, посетившей Швецию в 1917 и 1939 г. и поселившейся в этой стране с 1944 г., мы можем найти в концентрированном виде все стереотипные представления о характере российско-шведского исторического взаимодействия:

"Вместо памятника Императору Александру II на главной площади финляндской столицы …, в Стокгольме, не успеете вы сойти с парохода чтобы направиться к центру города, как вы увидите в начале парка Кунгстредсгорден памятник Карлу XII, показывающему протянутой рукой на восток: с востока исконный враг угрожает Швеции. И по сей день, независимо от политического режима, господствующего в России, врожденная глубокая антипатия ко всему русскому живет в душе шведского народа. И это не только потому, что никогда не зажила рана, нанесенная поражением под Полтавой, которое явилось закатом мирового могущества Швеции, но потому, что разница по существу между славянством и скандинавизмом представляет из себя пропасть, которую ничем нельзя заполнить. Во всех духовных областях русские и шведы думают и особенно чувствуют совершенно по-разному.

Не даром русские себя всегда нехорошо чувствовали в Швеции".15

Подобные стереотипы, а также достаточная этнокультурная закрытость Швеции, ужесточение иммиграционной политики после печально знаменитого дела Хаджет-Лаше привели к тому, что численность русских эмигрантов в этой стране оказалась невелика.

Таким образом, к середине двадцатых годов численность, социальный состав и географическое размещение эмигрантов в основном стабилизировались. Примерно в этот период начались и процессы адаптации эмигрантов к новой среде проживания. Следует отметить, что в первые годы пребывания за рубежом большинство выходцев из России расценивали эмиграцию как явление сугубо временное ("пережидание смутного времени") и, пребывая в надежде на скорое падение власти большевиков и возвращение на Родину, не думали всерьез о необходимости интеграции в общество, давшее им убежище. Выявившаяся в середине двадцатых годов иллюзорность подобных надежд поставила перед проблемой поиска своего места в структуре принимающего сообщества и заставила пересмотреть многие прежние этнокультурные установки.

На изменение образа страны в глазах эмигрантов существенное влияние оказало отношение правительств северных стран к проблеме русских беженцев, а также болезненность социальной адаптации, сопровождавшейся, как правило, заметным понижением социального статуса.

Так, правовое положение российских эмигрантов в Финляндии было крайне сложным. Подозрительность и негативное отношение ко всему русскому в полной мере распространялись и на послереволюционных эмигрантов. Под предлогом необходимости государственного контроля за эмигрантами, на них были наложены значительные ограничения. Так, ограничивались свобода передвижения и выбор места жительства, существовал запрет на приобретение недвижимости и т.д. Кроме того, на эмигрантов распространялись все правовые ограничения, касающиеся иностранных граждан. По замечанию британского журналиста С. Грэхема, посетившего Финляндию в середине двадцатых годов, "власти надеются, что когда условия жизни станут достаточно тяжелыми, русское население добровольно перейдет границу и вернется в большевистскую Россию"16. Вместе с тем, Грэхем отмечал, что подобная политика, нацеленная на вытеснение русских из страны ("политика отчаяния", как он ее охарактеризовал) не приносит желаемых результатов. Отсюда - многочисленные горькие сетования в письмах, воспоминаниях и художественных произведениях. Их примеры, в частности, приводит американская исследовательница Темира Пахмусс в своей книге "The Moving River of Tears"17. Осознание этнокультурной дистанции и стремление к культурной обособленности привело к тому, что в тесный контакт эмигранты вступали скорее со шведским меньшинством, чем с финнами.

В Норвегии и Швеции проблема эмигрантов из России не стояла столь остро, как в других европейских странах, и отношение к ним правительств было лояльным. Поэтому в Швеции и в Норвегии социальная адаптация, хотя и сопровождалась также понижением в большинстве случаев социального статуса и сменой профессии, тем не менее, проходила достаточно успешно. Вот как характеризуется ситуация самими эмигрантами в Швеции: "Профессии (прежние - Т.Т.) разные, есть б. (бывшие - Т.Т.) офицеры, чиновники, меньше ремесленников и прислуг, но есть и такие. Материальное положение очень среднее, но абсолютно нищих и бродяг - нет; уровень слабый, но почти все безработные пользуются поддержкою государства, небольшою, но действительною; остальные имеют заработок. /../ По своей прежней профессии есть несколько работающих людей, но это почти исключение; берут все, что могут получить, но работают хорошо"18.

В большинстве высказываний отмечалось спокойно-равнодушное отношение к беженцам, хотя встречаются и такие оценки: "Отношение шведов к русским со стороны правительства очень доброжелательное, а частные лица идут на помощь, когда это нужно и возможно"19.

Следует отметить, что в публичных высказываниях эмигранты чаще всего высоко отзывались о новых странах проживания. В этой связи можно упомянуть комплиментарную статью А.И. Куприна о Финляндии для парижской газеты "Возрождение" 1933 г.20, а также более раннюю статью В.В. Каррика о Норвегии для "Последних новостей"21. В последней, в частности, утверждалось, что в этой скандинавской стране русские эмигранты, как правило, не чувствуют себя морально ущемленными, даже выполняя неквалифицированную работу. Каррик объяснял это сравнительно высоким культурным уровнем норвежского общества и демократическими тенденциями в нем, связанными с уважением к любому труду ("отсутствием барской спеси").

В частных письмах эмигранты, естественно, позволяли себе более откровенные оценки: повседневная жизнь, сопоставление бытовых привычек и образа жизни привносили житейскую конкретику в некогда крайне обобщенные и абстрактные образы северных стран: "Приходится писать с перерывами. Внизу хозяин - садовник - ложится рано спать, а дома здесь фанерочные"; "Сходил в лес, набрал грибов, зажарил их и съел. Грибов в этом году невероятное количество, а норвежцы боятся их есть, хотя предпринимаются целые "общественные движения" для пропаганды грибоядения. Зато русские и жарят, и сушат, и маринуют, и солят. С водкой очень вкусно..."22.

Образ новой страны проживания немало корректировался и в результате воздействия культурных факторов. К середине 1920-х гг. сложилось единое социокультурное пространство пореволюционной диаспоры - "Зарубежная Россия", со своими символическими границами, центрами и провинцией, со своей системой ценностей, социокультурных установок и стереотипов. Одной из них была декларируемая абсолютность отрыва от инокультурного окружения: "как бы мы ни приспособлялись, как бы мы ни устраивались на чужой стороне, мы всегда будем висеть в воздухе, всегда будем чувствовать себя чужими и лишними… Это может измениться только в одном случае: если мы перестанем быть русскими"23. Страх перед утратой "русскости" приводил к тому, что в общественном сознании эмигрантов значительное место занимали поиски врага, утверждался "рефлекс" унификации общественного сознания, складывались определенные трафареты и шаблоны поведения и миропонимания24. Это не могло не наложить отпечаток и на восприятие "чужбины". Сложился определенный поведенческий "идеал", на следование которому не без гордости указывает В.В. Набоков в своей автобиографической книге "Другие берега": "…за пятнадцать лет в Германии я не познакомился близко ни с одним немцем, не прочел ни одной немецкой газеты или книги и никогда не чувствовал ни малейшего неудобства от незнания немецкого языка"25.

Конечно, реализация этого идеала сепарации от окружающей среды и действительно насыщенной русской культурной жизни была возможна лишь в "столицах" - крупных центрах русского пореволюционного рассеяния, и прежде всего в Париже (образ "городка", в котором, по выражению Дон Аминадо "все есть, и все - русское"). В какой-то мере можно было реализовать в Финляндии, где значительную группу в этой стране составляли представители творческой интеллигенции, что создало благоприятные условия для установления постоянных контактов со "столицами" Зарубежной России. В результате в середине 1920-х гг. по уровню социальной активности и самоорганизации русских колоний Финляндия приблизилась к крупным эмигрантским сообществам Русского Зарубежья, а Хельсинки и Выборг обрели статус региональных центров пореволюционной эмиграции. Самостоятельная культурная жизнь русской эмиграции в Финляндии пережила наибольший подъем в 1935 - 1937 гг., но уже в этот период постепенно набирали скорость ассимиляционные процессы. В Швеции и Норвегии ассимиляция эмигрантов (особенно "детей эмиграции") началась еще раньше, в силу, говоря словами В.В. Набокова, "более разбавленной национальной среды" и тесных контактов с культурой принимающего сообщества. Это приводило к острому осознанию обреченности эмигрантского положения, к болезненному переживанию "вторичности", "провинциальности" своих сообществ и, как следствие, к безусловному тяготению эмигрантов к центрам Зарубежной России. Естественно, что начавшаяся ассимиляция воспринималась как крайне безрадостное, если не трагическое явление: в начале 1930-х гг. о. Александр (Рубец) рисует такую картину: "Дети не говорят по-русски, а родители еле ковыряют по-шведски, конечно, является полное непонимание… Молодежь ошведилась, многие говорят между собою даже только по-шведски… Русских книг молодежь почти не читает".26

Идея о том, что настоящая культура, культура "высшей пробы" - русская, выросшая из представления об особой исторической миссии Русского Зарубежья как хранителя русской культуры, влияла на восприятие эмигрантами-интеллектуалами культуры стран Северной Европы прежде всего как на частный случай "обмельчавшей культуры" Запада:

"Хороших людей здесь, в сущности, немало, но во всем уездная провинциальность и отсутствие духовности. Нужно сказать, что и среда норвежская чрезвычайно чужда духовным интересам, кроме редких единиц. Мы, русские, привыкли воображать, будто Норвегия населена докторами Штокманами и пасторами Брандтами27. А они-то как раз полная противоположность среднему норвежцу, и продиктованы эти образы Ибсену именно его отвращением к норвежскому "обывателю". Такой интеллигенции, как была в России - идейной и жертвенной - здесь и не видано, и вся "просвещенность" норвежцев, которой они очень гордятся, ограничивается тем, что 90 проц[ентов] населения готовятся школою быть приказчиками в мелочных лавочках. Случалось, норвежцы говорили мне, что большевизм возможен в непросвещенной России и невозможен в просвещенной Норвегии. На это я возражал, что один русский неграмотный крестьянин просвещеннее их десяти грамотных норвежцев. По этому поводу некоторые вообразили, будто я не люблю норвежцев, и кажется у меня здесь создалась такая репутация".28

Тем не менее, "глухая провинция эмиграции" оставалась зоной активного межкультурного взаимодействия, которое внесло немалый вклад в формирование представлений соседних народов друг о друге. Именно поэтому культурное наследие и опыт русских пореволюционных эмигрантов в странах Северной Европы имеют большое исследовательское значение.

1 Башмакова М., Лейнонен Н. Из истории и быта русских в Финляндии // Studia Slavica Finlandensia. Hels., 1990. Vol. VII. P. 15.

2 Безбережьев С.В. О численности российских беженцев в Финляндии // Тезисы докладов Всероссийской конференции Европейский Север: История и современность. Петрозаводск, 1990. С. 44; Simpson J.H. The Refugee problem. Report of a survey. London, 1939. P. 74.

3 Многочисленные упоминания о нелегальном переходе границы как об основном способе эмиграции в Финляндию содержатся, например, в воспоминаниях эмигрантов, опубликованных в сборнике: Stone N., Glenny M. The Other Russia: The experience of exile. London-Boston, 1990. P. 107, 109, 112.

4 Bentwich N. The League of Nations and Refugees // The British Yearbook of International Law. London, 1935. P. 115.

5 Simpson J.H. The Refugee problem. Report of a survey . P. 374.

6 Ibud.

7 Marrus M. The Unwanted: European refugees in the twentieth century. N.Y.-Oxford, 1985. P. 55.

8 Кривошеина Н.А. Четыре трети нашей жизни. М., 1989. С. 93.

9 Данные из: Raeff M. Russia Abroad: a cultural history of Russian Emigration. 1919-1939. N. Y., 1990. P. 202.

10 Письмо о. Александра (Рубеца) (Швеция, Ольстен) В. Каррику (Норвегия, Вальста) от 3/16 апреля 1934 г. / Центральная библиотека Осло.

11 Norges Offisielle Statistikk. Folketellingen i Norge. 1920. VII 81. Hefte 4. S. 19; Rimscha H. Der russische Burgerkrieg und die Russische Emigration 1917-1921. Jena, 1924. S. 50-51.

12 Государственный архив Российской Федерации (далее: ГАРФ). Ф. 5867. Оп. 1. Д. 63. Л. 28. Копия телеграммы Е.К. Миллера С.Д. Сазонову в Париж от 25 февраля 1920 г. /; ГАРФ. Ф. 5805. Оп. 1. Д. 513. Л. 2.Копия письма Е.К. Миллера Н.В. Чайковскому в Париж от 4 марта 1920 г.

13 Добровольский С.Ц. Борьба за возрождение России в Северной области // Белый Север. 1918-1920 гг.: Документы и материалы. Вып. II. Архангельск, 1993. С. 193.

14 Цит. по: Куприн А.И. Благодарность и привет Норвегии // Куприн А.И. Мы, русские беженцы в Финляндии: Публицистика (1919-1921). СПб., 2001. С. 171-172.

15 Еленевская И. Воспоминания. Стокгольм, 1968. С. 192.

16 Graham S. The dividing line of Europe. N-Y., 1925. P. 58.

17 Pachmuss T. The Moving River of Tears: Russia's experience in Finland / American University Studies. Ser. XII: Slavic Languages and Literature. Vol. 15.

18 Письмо о. Александра (Рубеца) (Швеция, Ольстен) В. Каррику (Норвегия, Вальста) от 3/16 апреля 1934 г. / Центральная библиотека Осло.

19 Там же.

20 Куприн А.И. Суоми // Куприн А.И. Мы, русские беженцы в Финляндии: Публицистика (1919 - 1921). СПб., 2001. С. 338-345.

21 Каррик В. Русские в Норвегии // Последние новости. 1920 г. 16 февр.

22 Письмо В.В. Каррика В.А. Нестерову (Уругвай) от 4 сентября 1934 г. / Центральная библиотека Осло.

23 Арцыбашев М. Жгучий вопрос // Литература Русского Зарубежья. Кн. 2. М., 1991. С. 460.

24 Квакин А.В. Психология русских эмигрантов // Российское зарубежье: итоги и перспективы изучения. Тез. докл. и сообщ. науч. конф. М., 1997. С. 11.

25 Набоков В.В. Другие берега // Собрание сочинений. М., 1990. Т. 4. С. 284.

26 Письмо о. Александра (Рубеца) (Швеция, Ольстен) В. Каррику (Норвегия, Вальста) от 3/16 апреля 1934 г. / Центральная библиотека Осло.

27 Имеются в виду персонажи произведений известного норвежского писателя-драматурга Г. Ибсена (1828 - 1906) доктор Штокман (драма "Враг народа", 1882) и пастор Бранд (драматическая поэма "Бранд", 1866), выражавшие идеи свободной, высокодуховной личности и жертвенного служения.

28 Письмо В.В. Каррика В.А. Нестерову (Уругвай) от 4 сентября 1934 г. / Центральная библиотека Осло.

 

 
191023, Санкт-Петербург, наб. р. Фонтанки, д. 15
тел. (812) 5713075

E-mail:[email protected]